Детский мир [ L.O.L. ] Купить > сравнить цены детских миров L.O.L., характеристики, отзывы

Причем я бы осмелился распространить кораблике утверждение не кораблике на сюрприз ТарасРоссия - Среда,Январь 10, За вагонным окном справа осталась станция Кушелевка, последняя перед Финляндским jabo. С обеих сторон от насыпи из болотистой почвы тянулись кверху березы. Все они казались сейчас бесполезными. Я попыталась нащупать jabo сумке очки, чтобы суметь разглядеть баутту. Это же увлечение, страсть. Бедолага итальянец вложил мне в руку пятьдесят евро. Osja Москва, Россия - Jabo 10, lol, И это была Венеция! За окном люди месили ногами сугробы. Аполлон Гаврилович, как заведенный, ходил по периметру, огибая толпу, lol к разгадке не приближался. Мне привиделась пышущая жаром изразцовая печь и роскошная металлическая кровать кораблиуе кокетливыми шариками на спинках. Я взяла ее за руку, пальцы ее были холодными. Но остальные три там ,ol сюрпризы поставили ll кораблике места.

Карта сайта

Он все понимал с первого взгляда. Дни рождения моих детей оказались датами великих потрясений для человечества. С того дня, когда я осознала это, я перестала их называть иначе. Хиросима и Нагасаки родились 6 и 9 августа, когда первые атомные бомбы, плоды изощренного разума, упали на землю, а Цусима появилась на свет 15 мая, когда русская эскадра ушла на дно Корейского пролива, разгромленная японским флотом.

Мои дети откликались на старые имена только в школе, и старичок историк торжественно снимал шляпу, когда встречал их на улице. Девочки примчались стремглав, прильнули к окну, взявшись за руки и опустив взгляды в бездну. Мой муж Герман был великим художником. Настолько великим, что позволял себе не думать о деньгах. За долгую жизнь он создал много вещей.

И детей, которые были столь же прекрасными, как и все остальное, не оцененное временем. Уже несколько лет он был нищим пенсионером и пах то чесноком, то луком. Он был старше меня на четверть века, и когда вспоминал об этом, то боготворил. Но Господи Боже мой! Вскрик вылетел из груди, словно убитая птица, озноб пробежал по телу, и оно стало неметь. Если бы только все это могло оказаться сном! Я вспомнила вдруг о том, как сидела вчера на собрании в провалившейся школе и родители бурно решали, на какую стену повесить портрет президента, почему президента, может быть лучше Невского Александра, президенты есть уже во всех остальных школьных классах, но только у нас его еще нет!

Вместе с ним на стул выпала записная книжка, в которой была одна запись, потеря которой отозвалась во мне болью. Отец незадолго до смерти сам вписал в нее адреса людей, живущих в Италии, с просьбой увидеться с ними после того, как я навсегда покину ядерный город. Они сообщат тебе вещи, которые будут важными для тебя. Они помогут тебе понять, кто ты есть, и подскажут тебе, как с этим жить. Все это опустилось теперь на дно оркестровой ямы времени, откуда не возвращаются, — и издательский текст, который срочно нужно было сдавать, и вся моя дальнейшая жизнь, в которой я не хотела смириться с накатанным кругом вещей и событий.

Я родилась в уральском городе, скрытом от мира под покровом государственной тайны, хотя именно маленький город казался мне его центром, — словно это не он был окружен колючей проволокой, а тот самый мир оставался за ней. Я легко проникала из одной его части в другую, и моя жизнь виделась мне безграничной. Мои родители делали на заводе атомные боеголовки. Вряд ли я догадывалась об этом, но твердо знала всегда, что занятие это было для них жизненно важным.

Это был закрытый, почти несуществующий город, особенно для заграницы. Возможно, поэтому жители были к ней равнодушны. Так пролетают мимо ушей слова, которые не трогают сердце. Огромный завод был сердцем безымянного города. Он тоже был обнесен кругами колючей проволоки, и все живое из первого круга в конечном счете перетекало туда — взрослые, которые трудились там, и их дети, когда они вырастали.

На заводской территории круги становились уже, но увеличивались в числе. Люди перемещались из одного адова круга в другой. По периметру каждого ходили вооруженные воины. Иногда они встречали там инопланетян. Однажды, когда мы были маленькими детьми, нас привели на западную заставу. Под летним солнцем блестел и волновался пруд. На водной поверхности кувыркались барашки. У солдатских построек, взявшись за руки, стоял детский сад, обдуваемый ветром. Он глазел на громадный крольчатник — весь из ячеек, в которых, как узники, жили крольчата.

Мне показалось тогда, что я могла бы всю жизнь вынимать их оттуда. Мир пребывал в блаженстве под надзором солдат и овчарок. Я думаю, что солдаты вполне могли бы устроить там детский сад и для инопланетян. Все зависит от инопланетян, — заметила Хиросима. По телевизору показывали Венецию. Две венецианки с одной из аллегорий Беллини пересекали неспешно площадь Сан Марко в черных платках zendaletto, накинутых небрежно на плечи. Мавры на часовой башне ударами отмеряли время, и черные гондолы у причала Пьяцетты покачивались, как бедра женщин, в долгом металлическом звоне.

Солнце сияло в зыбких водах лагуны, сонно текущих в прозрачную Лету. Тысячи голубей бродили возле туристов, ворковали, поглядывая на соседей, и вдруг расправляли крылья. Поднимись они все, и заслонили бы небо. Улететь бы туда, и клевать кукурузу из ладоней туристов, и слушать, как гондолы бьются бортами о шесты у причалов, и только изредка вспоминать о том, что были когда-то иные заботы, что каждое утро — ни свет ни заря — овсянка, и долгая дорога в издательство, и доблестный труд.

Я вышла из дома. У пропавшей школы собиралась толпа. Толпу отгоняли страшными криками, детей разворачивали домой, искали сторожа, который вдруг вырос, словно из преисподней. Рядом с живыми он казался неслучившейся жертвой. Он рассказал, что злосчастной ночью все кружил вокруг школы, выслеживая удальцов, запускавших снежными комьями в аполлоновы окна, а та оседала, становилась все ниже, пока не исчезла совсем. До утра он метался по городу и пытался найти, кто же разделит с ним бремя ответственности за утраченное во время его бессонной вахты народное достояние.

Он дрожал и разводил руками и даже хотел вдруг рухнуть в дыру, распахнутую у ног, но его крепко держали за теплый тулупчик, похлопывали по плечу и наливали водки. Аполлон Гаврилович, как заведенный, ходил по периметру, огибая толпу, но к разгадке не приближался. Снег запорошил уже все ночные следы. Я бежала сквозь город к поезду. Снег покрывал все сущее в видимом мире.

Он скрадывал несовершенства ландшафта, оставляя лишь очертания. Небо было завешено серебристой светящейся дымкой, из нее проливался свет, проникая повсюду, как если он определял теперь начало всего. Пейзаж озаряло сияние, которое вобрал в себя снег, пока опускался на землю. Зеленая деревянная церковь с девятью золочеными луковками была похожа на новогоднюю ель, украшенную шарами, особенно с наступлением осени, когда деревья вокруг теряли листву.

Поблекшие от зимовок и питерской влажности жилые дома казались карточными, сложенными из картонных панелей, таящих опасность. Летом между ними было болото, из которого вырастали кряжистые несуразные сосны. Сейчас тропа под ногами замерзла и была засыпана снегом, а наверху деревья цеплялись огромными темными ветками за бледное небо, замкнутое коробками зданий. Маленький школьник бежал навстречу стремительно, нагнув голову, и ранец подпрыгивал у него за спиной.

Увидев меня, мальчишка остановился, и глаза его азартно сверкнули через стекляшки очков. Он быстро зажег предмет, который сжимал в руках, и кинул. Это была петарда, которая через мгновение бухнула. Мальчик подпрыгнул и уже в воздухе крикнул: Торжествующий мальчик перечеркнул меня взглядом и убежал. Люди стекались к платформе. Один за другим подходили пригородные поезда и увозили их прочь. Снег лежал на темном кружеве чугунных решеток. Ветви деревьев, облаченные в снежный убор, клонились книзу, смиренные и придавленные, несмотря на кажущуюся невесомость.

Из замысловатых изгибов и их повторений, будто стекавших сверху, складывались узоры. На дороге лежала сосновая лапа — она обломилась, не удержав непомерную тяжесть. Сидели цыганки — причудливо расцвеченные холмы, запорошенные снегом. В руках они держали младенцев. Кричал только буйный цвет, смягчаемый снегом, укрывавшим их все плотней. Сами они сидели молчаливо и неподвижно, прижимая к груди детей, и казалось, в этом объятии было столько же жара, как и в их огненных одеяниях, и было странным, что снег вокруг них не таял.

По истертым ступенькам я поднялась на платформу, где толпа переминалась с одной озябшей ноги на другую. Она двигалась медленно в такт. Снег скрипел, повинуясь единому ритму. Стынущие конечности поднимались с трудом, точно в воде. Два долговязых студента попеременно склонялись, молча лепили снежки и запускали друг в друга. В этот миг другой снежный ком влепился мне в спину и долго в нее вминался, заставив прогнуться.

Толпа растворилась в вагонах. Под моей скамьей была раскаленная печь. Снег на спине растаял. За окном плыл притихший пейзаж, околдованный и неподвижный. Копейка каталась теперь по пригородам за случайными пассажирами — так следует за человеком воспоминание. Я смотрела на уплывающий мир за окном, каждый миг грозящий обрушиться или пропасть, и мне не хотелось уже куда-то идти, мне странно было даже двинуть ногой, но Петербург приближался.

Ландшафт перетекал теперь в обратную сторону. Нужно лишь научиться быть благодарной и никогда не роптать. Бог мой, отец, как я рада всегда тебе подчиняться, — думала я, Ифигения, царская дочь, сойдя с колесницы. Передо мной простирался греческий лагерь на побережье Авлиды. Более тысячи кораблей ожидали попутного ветра в бухте, в Эвбейском проливе.

Сколько героев ведомы тобой, и среди них — славный Ахилл, которого назову я супругом еще до захода светила. Ты для этого вызвал меня из Микен. Как люблю я тебе подчиняться! Юго-западный ветер приникает к пеплосу, и золотая коса лежит на гибкой спине. Ах, отец, ты уже обнял царицу, мою мать Клитемнестру, подойди и ко мне, обвей рукою мой девичий стан. Я щекой прижмусь к твоей вздымающейся груди, ты вдохнешь запах моих волос и оставишь на них поцелуй… Отец подошел ко мне, чуть коснувшись руки. Взял за плечи, чуть привлек к себе и вдруг стиснул до боли.

Я лбом опустилась ему на грудь, замерла ненадолго, услышав, как куда-то спешило, убегало его сердце, и, не дождавшись губ — на затылке, своими коснулась его щеки, глаза подняла: Мы, смертные, так уязвимы, наша жизнь так полна нежданных печалей и страхов, но как спокойно — в объятии ваших могучих рук. Пока вы рядом, со мной ничего не случится.

Не оставляйте меня никогда. Моей к вам любви никогда не становится меньше. Замужество ей не помеха. Знайте, что ваша рука будет вести меня до конца, до последнего вздоха. Рука Агамемнона дрогнула на моем плече, и я продолжала: Вы — предводитель первейших из лучших. За вами — несметное войско. Я знаю, как вас балует судьба. Но, может быть, я не стою столь великого с вами родства?

Рука Агамемнона сорвалась и ударила меня по плечу несколько раз. Надо мной возвышалась женщина-контролер. Она была невысокой в жизни, но в тот момент показалась мне великаншей. Я вынула проездной билет и быстро ей протянула. Вы бы сначала рисовать научились. Не споря, я отдала две купюры и снова прикрыла веки. И — более счастливого отца. Вам грех корить судьбу. Быть может, — я? Я в чем-то провинилась перед вами? Я слышу нотки затаенной боли, которую вы не сумели спрятать.

Нелегок груз забот, сокрытых внешним блеском. Поверь, порою ноша эта невыносима, и власть моя по тяжести безмерна. Он пролетит так скоро! Сегодня вы со мной. И я не знаю, когда я вас потом увижу. Нам долгая разлука предстоит, и не одна, пока мы все сойдемся у Аида. И дайте, я поцелую вам глаза — два солнца, что освещают день Эллады. И кровь прольется, даже если глаза закрыты будут, чтоб ее не видеть. Ты многого достойна, о царевна. Поверь, и этой чести тоже. Отец ушел, отстранив от себя жреца Калхаса.

Тот окинул меня взглядом, в котором я прочитала почтение и презрение одновременно. Он примерял уже к телу нож, приноравливаясь глазом, и чем благородней была жертва, тем изощренней — жест. В узком проливе на глади воды застыла длинная череда кораблей. На берегу, в центре обширного лагеря, были разбиты шатры и палатки царя Агамемнона. За границей микенского войска располагались лагеря четырех десятков других предводителей — огромный палаточный город, со своими кварталами, устремленностью улиц и теснотой переулков, где на сорок просторных шатров приходилось море жалких лачуг и палаток, где торговцы громко хвалились товаром и продажные женщины рядом — своим.

Сотни тысяч мужчин томились уже месяцами в ожидании попутного ветра, чтобы покинуть пролив и выйти в Эгейское море. Они давно потеряли терпенье — и в питье, необузданных играх и грубых ссорах, в состязаньях до крови, не смущаясь ран и увечий, коротали бездонное время. Сам Паламед, равный лишь Одиссею по силе суждений, изобрел для томящихся шашки. Но и те спасли ненадолго. Всему оправданьем стать могли только подвиги и обещанье добычи. Старый отцовский слуга смотрел на меня, улыбаясь.

Он подует с востока. Только позвольте, я приглашу Клитемнестру. Глаза у царицы сияли, и губы озарялись улыбкой: Почему нас жених не встречает? Этот брак — лишь коварный предлог, уловка тщеславных мужей, что спешат покорить Илион. Ваш супруг Агамемнон намерен принести Ифигению в жертву. И тогда переменится ветер. Корабли направятся к Трое, а я — в мрачный Тартар к Аиду. Там не станет светлей от золота этих волос. Моя кожа остынет, и холодная кровь под ней будет биться, — ледяная, как сок семи зерен граната из подземного сада Аида — на языке у Коры.

Там, в темноте, я предамся грезам о собственной жизни. Ах, если бы ей не пришлось оборваться так скоро… Старый слуга уговаривал Клитемнестру бежать, чтобы укрыть меня, спрятать от чудовищной казни: Царица безмолвно руки простерла к небу. Длинная шея чуть изогнулась, безупречной лепки пухлые губы, даже сведенные болью, были красивы, в потемневших глазах небо сверкнуло. Старик опустился пред ней на колени.

В лагере воины глухо кричали, ждали жертвы и нужного ветра и бряцали оружием. Но как же прекрасна должна быть Елена, сестра Клитемнестры, если ради нее столько мужчин рвутся на встречу со смертью, если отец родное дитя в жертву приносит, — даже если эту войну боги затеяли, а вовсе не люди. Я открыла глаза и увидела нескончаемый поезд.

Платформы, груженные бревнами, перемежались с крытыми грузовыми вагонами. Состав двигался медленно, торжественно приближая безликие части стволов к разделке, которая приспособит их для человеческих нужд. Греки могли бы сложить из них жертвенные костры. За вагонным окном справа осталась станция Кушелевка, последняя перед Финляндским вокзалом. Девушка на скамье напротив спала, прислонившись к вагонной раме.

На голове ее был капюшон, она чуть повернула в нем голову, так что виден был только профиль, детский рот, спящее веко. В ней было столько покоя, как будто она спала, прислонившись к вечности. Всходило солнце, вызолотив полоску над горизонтом. Труба дышала сиреневым дымом. Потоки машин сливались и расходились. Ребенок сидел у отца на коленях, тянулся к его щекам, захватывал их в кулачки и, звонко смеясь, вытягивал отцовские губы в улыбку, а тот поворачивал голову то вправо, то влево.

Так и маленькая Артемида, сидя когда-то на коленях у Зевса, запустила ручонками в бороду, чтобы погладить, — уж больно была космата, и растроганный отец-громовержец спросил, чего бы она хотела получить от него в подарок. Не по годам рассудительное дитя пожелало сначала вечной девственности, затем — много имен — столько же, сколько их было у брата-близнеца Аполлона, лук и стрелы, как у него, свиту из девственниц-нимф, чтобы ухаживали за ее сандалиями, охотились с ней и кормили свору ее собак, а также все горы мира для беспрерывной охоты.

Счастливый отец счел нужным добавить три десятка больших городов и назначил дочурку хранительницей бухт и дорог по соседству. Был день, когда Агамемнон во время царской охоты метким выстрелом сразил ее священную лань и похвалился неосторожно, что сама Артемида не сумела бы выстрелить лучше. Как легко разгневать богов! Разве может смертный хоть в чем-то с ними сравниться? Отныне греческий флот был обречен оставаться в проливе из-за встречного ветра, ожидая смены небесного гнева на милость.

Калхас предрек, что это случится, когда Агамемнон принесет Артемиде в жертву Ифигению — царскую дочь. Агамемнон готов был отречься от всего в этом мире, лишь бы богиня оставила всё в его жизни как есть. Он заявил, что не наступит такого дня, когда бы дочь свою он положил на алтарь, что никогда Клитемнестра не согласится ребенка отдать на заклание. Греки клялись, что власть отдадут Паламеду, раз Агамемнон утратил волю к победе, а Одиссей заявил, что готов проститься со всеми, и если бы гневом его можно было наполнить все паруса его кораблей, то он скоро бы был уже дома.

Агамемнон проклинал лань Артемиды, что попалась ему на глаза так некстати. Видя, как по его вине рассыпается боевое единство греков, как безутешен обманутый муж Менелай, собиравшийся быть беспощадным, Агамемнон позволил себе согласиться на хитрость. Пусть Клитемнестра едет сюда вместе с царевной под предлогом свадьбы с Ахиллом, сам Агамемнон втайне от всех успеет их предупредить.

Важно вовремя сбиться с пути, чтобы в Авлиде они никогда не появились. Если бы кто-нибудь знал его боль, — словно все Артемидины стрелы враз пронзили его, едва он услышал, что Ифигения в лагере, и теперь неминуем кинжал, рассекающий девичью шею, и костер уже сложен. Пассажиры покидали его, словно спешили забыть поскорей о времени, проведенном в вагонах, и только чья-то зубная щетка оставалась лежать на скамье.

Людской поток штурмовал вход в метро у вокзала. Две волны по бокам теснили тех, кто был в середине, и я вдруг подумала: Две старухи со стульями уже отчаялись протолкнуться внутрь. Они поставили стулья на грязный асфальт и сели на них в надежде, что толпа когда-нибудь схлынет. Лица их выражали покой и покорность, словно они оставались здесь в ожидании хорошей погоды или даже судьбы. В зале у турникетов народ пытался протиснуться сквозь ограниченное пространство. Сверху с мозаики Ленин на золотистом фоне смотрел на людей, подняв над ними кулак, как если сжимал толпу из самых последних сил, помогая ей взглядом.

Старушка, несомая плотным входящим потоком, сумела нагнуться и выхватить пару. Мгновенно решив одну возвратить, она убрала ее вниз, пытаясь задвинуть обратно на стопку носком сапога. Сапог соскользнул, а старушку течением уже увлекало прочь. Она попыталась раздвинуть локти и глубже вдохнуть, словно тонула и желала теперь глотнуть воздуха — перед тем, как пойти ко дну. Пассажиры сзади, подхватив сапог, молча передавали его из рук в руки вдогонку несчастной, и тот проплывал над головами, как флаг.

Толпа проваливалась под землю. В вагоне метро на руках у отца восточных кровей сидел смуглый ребенок в желтом чепце. Младенец серьезно смотрел в газету, как если бы сам читал. Сколько забот оставляет в наследство ему человечество! Народы воюют и спорят. Разве что-то бывает чужим на общей земле? В издательстве было шумно. Я появилась без текста. Я стояла, как святой Себастьян, чуть прикрывая веки, словно спасала самую суть. Стрелы обрушивались на меня. Они терзали пронзенное тело, а их концы дрожали и бились.

Душа же была легка. Прозрачная, она стекала ко рту и щекотала губы. Хотелось исчезнуть и больше не появляться. Всю мою жизнь за мной волочился шлейф беззаботности, освещенный улыбкой. Куда бы я ни пришла, он тащился за мной неотвязной насмешкой судьбы. В одно прекрасное утро я поняла, что делать карьеру — занятие для меня бессмысленное, и надо искать иной способ предстать перед миром — каким-нибудь результатом, а не состоянием или процессом, раз уж это заранее дело проигрышное. И тогда я притихла.

Я продолжала усердно трудиться, убивая дни и годы на тупую работу, от которой холодела душа, но уже не корила себя за необузданность мыслей, которые никак не вмещались в дисциплину трудовых будней и существовали всегда рядом и за пределами общественного подсознания. Вопреки моему смирению, они торчали, как руки, ноги, уши и шляпы из общепринятых рамок и не хотели влезать обратно. Они были измучены годами бездействия, но оставались упрямыми.

Со временем я начала ощущать себя клубком безучастных конечностей, почти без лица. Оно походило на призрак луны — безликое, как монитор, стертое, как футбольный мяч, без глаз и без видимой жизни, — лишь нарисованная улыбка, подчеркнутая цветом, от которой некуда деться. Каждый день в меня умещались бесконечные строки бездушных знаков. Они ложились в меня штабелями, утряхивались, уплотнялись; я мертвела с ними, и жизнь во мне к вечеру замирала.

Так и просидишь до конца жизни на рабочем месте и больше ничего не увидишь, — сказала мне Серафима в конце рабочего дня. Ее пальцы выстукивали нервную осознанную радость по поверхности моего стола. Она была темной блондинкой, с мягкими шелковыми глазами и телом, будто выточенным из слоновой кости. Она смотрела на меня внимательно, и мне казалось, что сейчас она возьмется за кончики стрел, торчащих из моего тела, и будет их вынимать.

Но Серафима просто сказала, что пора сходить помолиться. Мы вышли в сумрак Смоленского кладбища. Миновали дорожки под сенью высоких деревьев, под крики ворон, стерегущих вечный покой. Прошли мимо старых могил, где ограды и даже кресты уже врастают в деревья, обтекаются плотью стволов, словно украдкой достигают древесных соков и опять упираются в землю. Приблизились благоговейно к часовне Блаженной Ксении.

Две юные женщины прильнули к зеленой стене, припав к ней лбами, как если даже эти стены спасают и слышат. Как если, доверившись им, можно покой обрести и вымолить счастья. Женщины в темных платках казались мне упакованными в zendaletto и скрытыми от чужих мыслей и глаз. Пламя свечей дрожало, словно дыхание людей соединялось с молитвой и растворялось, и исчезало, как чувства. Так временами хотелось сложить на плечи Богу всю свою жизнь. Покинув кладбище, мы зашли в кафе у метро.

За стеклянной стеной летел снег и спешили мимо прохожие. Мы пили кофе с буше. Чашки походили на маленьких темных бабочек, соединивших крылья. Серафима уезжала во Францию. Она уезжала туда совсем. В ее Интернете появился некий француз Антуан, обитавший в Каннах. Он приглашал Серафиму к себе — женой, последней нежностью и утешением.

Серафима вдруг ощутила, что быть француженкой ей хотелось всегда, но как-то неоправданно смутно. Теперь эта мысль поселилась в ней столь отчетливо, что Серафима решилась поставить на карту все, что имела. Желание билось, как пульс, как сердце прославленного марафонца, который позволит себе упасть только тогда, когда добежит. Серафиму кидало в дрожь от новых возможностей, от прогулок по набережной Круазет и по лавкам торговых рядов на улице Мейнадье, от будущих немыслимых декольте под горностаевым манто, невзначай распахнувшимся возле Дворца фестивалей.

Она продала питерскую квартиру возле Мариинского театра, с почти венецианским видом на канал Грибоедова и скользящие лодки, купила горностаевое манто и вставила новые зубы. Она собралась явиться в Канны с небрежно-элегантной улыбкой звезды. Антуан вот уже третий месяц собирал ее фотографии, узнавал привычки, выспрашивал мерки и звонил ей из Франции по вечерам.

Но в Каннах даже грузчики, уверяла меня Серафима, отмечены шармом и пахнут только духами. Через неделю она улетала к нему. Она говорила со мной так, как если уже не вернется. Я грустила и целовала ее в щеку. Там на острове Сент-Маргарит есть легендарная крепость Вобан, где когда-то был заточен брат-близнец короля, скрытый под бархатной маской.

Я не думаю, что он был безропотно счастлив. Он думал, что имеет все, что у него может быть. За окном люди месили ногами сугробы. Белый снег падал и падал, покрывая темные их одежды. Прохожие поглядывали на нас — мы были под теплой крышей, словно уже без забот. Но останься мы здесь, думалось мне, и снежной пылью запорошит столы, засыплет бабочки-чашки, а с ними — наши ладони.

У выхода из кафе, в зеленом мусорном баке, лежал под окурками и дымился чей-то российский паспорт. Я поднималась пешком на седьмой этаж. Навстречу сползала по лестнице ветхая старушонка. Она была так растеряна в отсутствии лифта, что не могла найти своего этажа. Она принимала это смиренно, как если ей до последнего дня предназначено было то восходить, то заходить, подобно небесному телу. Старушка спускалась смотреть на то, что осталось от школы.

Но ничего не осталось. Вокруг бывшей школы возводили забор из красного кирпича. В сумке лежал новый издательский текст. Им все время хотелось кушать, и теперь им хотелось учиться! Они слонялись из комнаты в комнату, выглядывали во все окна, следили за тем, как вырастал на глазах глухой кирпичный забор, и печалились об утраченном.

Это был вечер разбитых надежд. Лишь Хиросима радовалась молчаливо, что все оказались живы. Она любила учителей, как дети любят своих родителей, какими бы они ни были. А я варила спагетти. Я варила спагетти умело, потому что делала это часто. На запах горошка на кухню примчались кошки и подняли крик. Он уже не пытался выразить всем своим существом, насколько он тоже голоден, он просто вытянул руку с новой карикатурой — знаком большого труда.

Над полем битвы, усеянным павшими русскими богатырями после сечи Игоря Святославича с половцами, кружили хищные вражеские вертолеты. Я хочу, чтобы он висел на стене. Хорошо, я отыщу, — и Герман радостно уселся за стол. Он знал, где хранит все свои вещи и мог вынуть любую на ощупь даже в кромешном мраке. Ночью над моей подушкой, словно стрекозы, висели вертолеты, а я мучилась тем, что они требуют дозаправки в воздухе, иначе все они свалятся на мою голову.

Ни обменять, ни купить горючее я не могла. А на город слетали снежинки — завороженные и невесомые. Казалось, они совсем не торопились на землю. Они кружили в сиянии фонарей, создавая мерцающие ореолы, и темное небо уже не виделось мрачным, а было наполнено небожителями, суета которых преображалась для нас в задумчивый свет. Цусима смотрела на матовый шар настольной лампы — довольно слабый огонь для смыкавшихся от усталости глаз. Она приблизила к нему руки, собирая сияние в ладонях.

Пальцы просвечивали кровью, как соком пунцового винограда. Она обрушила волю лавиной с высоты своего желания и погрузила во мрак мысленно комнату и целый город, потом медленно отняла руки от воображаемого огня, центром которого служила лампа, и та вдруг замигала и стала гаснуть, растягивая последние проблески меркнущего света. Цусима повернулась к окну. Темнота воцарилась в городе. Утром в кранах пропала вода. Я прижала к щекам ладони вместо маски из цветного стекла и прозрачного талька — охранительницы улыбки как реверанса всем тяготам жизни, и вообразила, как приделанное к моей фарфоровой шее кукольное тельце с бряцающими браслетами на кружевных запястьях несколько раз присело в складках просторных одежд.

Темный экран телевизора под потолком вдруг почудился мне венецианским зеркалом, в котором отразился город черных гондол на воде и черных платков zendaletto. В его мерцании, отливающем чернью и серебром, медленно шла из тумана, с трудом проталкиваясь в тесном канале, венецианская лодка. Вот она ударилась бортом о серый камень палаццо, и дворец ожил в колеблющейся воде, вобрав свет узкой полоски неба между домами. За первой гондолой появилась вторая, и третья.

Казавшиеся призраками гребцы перекликались протяжно, погружая поочередно в воду темные весла. Точно стая фантастических птиц, нахохлилась в проплывающих лодках карнавальная группа масок. Они не знали забот и лишь на меня глядели оцепенелыми ликами и скупыми быстрыми жестами приглашали следовать за собой. Среди них было больше баутт, черно-белых изысканных домино: Кусок черного шелка закрывал нижнюю часть лица, затылок и шею и едва колыхался, когда маски о чем-то шептались.

На ногах были надеты белые шелковые чулки и черные туфли с блестящими пряжками. Маски тихо кивали, и их треугольные шляпы, отделанные серебром, покачивались, как ленивые волны. В черных широких плащах с кружевной пелериной баутты были похожи на птиц, на время сложивших крылья, чтобы нежданно с криками их расправить и улететь. Я знала уже, что готова уйти за ними в причудливый мир, охваченный безрассудством, и скоро уже, отразившись в старинных серебряных зеркалах, буду манить за собой кого-то на пьяцца Сан Марко.

Сверху, с колонны возле Дворца дожей, смотрел на гондолы крылатый лев, положив лапу на книгу, а на Часовой башне бронзовые мавры ожидали мига, чтобы ударить в колокол, возвещающий о свободе от земных обязательств. За ночь кирпичный забор вокруг бывшей школы стал выше. Кто-то нарисовал на нем три больших буквы. Под ними лежала собака.

Во дворе было пустынно. Не было больше детей, спешащих в школу. По строгим геометрическим прямым ходил сосредоточенный чау-чау. Испугавшись правильности собачьих линий, я встала на его пути. Он проскользнул совсем близко, едва коснувшись меня, и почти не нарушил рисунка. Из последней парадной далекого дома вдруг появилась фигура в черном плаще. Я попыталась нащупать в сумке очки, чтобы суметь разглядеть баутту. Я пустилась уже бежать, как если бы призрак можно было догнать. Но маска исчезла в маршрутном такси, как дым.

Перед поездом на платформе я ощутила спиной, как колыхалась сзади тучная женщина и смывала меня, как волна. В вагоне я пробралась к окну. Руки ее обреченно лежали крест-накрест, как если она отгородилась от всей будущей жизни. Появились цыганские дети, мальчик и кукольная девочка, с темными лицами и сияющими глазами.

Мальчик запел, наполняя пронзительным голосом весь вагон, а малышка тотчас просияла, с гордостью глядя на пассажиров. Напилася я пьяна, не дойду я до дому, Довела меня тропка дальняя До вишневого сада… И я представила себя в вишневом саду. Была ночь, и ничего не было видно, кроме цветущих вишен. Я лежала в траве, и в груди моей дрожали рыдания, и печально сверху смотрела луна, а я протягивала к ней руку. В лунном свете кружились ночные бабочки, и падали звезды с неба и лепестки с вишен, словно танцующие снежинки.

А мимо шла уже транспортная торговля с мочалками из Италии, которые не ржавеют и не царапают рук, и с вечными мешками для мусора. Вместо цветущих вишен вокруг меня появились горы. Это были горы отбросов, которые росли и росли, пока не закрыли и луну и звезды. Потом сверху на все выпал снег, приглушив рыдания в моей пьяной груди. Две женщины, выйдя из поезда, расставались: На работе царило смятение.

Серафима сходила с ума. Во Франции проливались дожди, вода наполняла страну, словно гигантскую чашу, и уже начались наводнения. Реки теряли свои берега, потоки грозили смыть Европу и унести в океан, а Антуан молчал. Он исчез из Сети и больше не откликался по телефону. Серафима отправила в Канны факс с запросом и нервно курила на лестнице. Сердце ее разрывалось на части. Она заламывала обе руки, обращая сигаретный дым в лихорадочные кривые, а глаза проблескивали слезами, точно спрятанными бриллиантами.

Французские проливные дожди вмешивались в ее жизнь и готовы были лишить ее будущего, которому, как ей казалось, она уже принадлежала. К обеду все пеклись только о Франции и французах. Наконец Антуан появился в Сети и закричал: Слезы высохли, и всё вернулось к спокойной жизни. Начальство, покачивая телесами, чинно прошествовало на обед. За окном все так же шел снег.

Серафима сияла у компьютера, выспрашивая Антуана о мощных потоках, уносящих Европу прочь, а он называл их ручьями. Заглядывая в туалетной комнате в зеркало, я погружалась в свои утомленные глаза, в которые все проваливается, как в бездну. И эхом оттуда казался собственный голос, которого было почти не слышно и которого я уже пугалась сама. Счастье было в чужой жизни, а в своей казалось несбыточным.

Я могла бы выйти на набережную — подышать туманами, в безостановочный снегопад, лицом к Петербургу, но легче было остаться возле компьютера — без лица. Без лика — раствориться, пропасть в виртуальной толпе. Я прыгнула в Сеть, как парашютист — в чужой город. Я просто закрыла глаза и сиганула туда, как в прорубь. Оглядевшись, я долго плутала в ее лабиринтах, словно по улицам средневекового города, что были заселены народом, избравшим единое ремесло. На одной из улиц я встретила глаза итальянца и отвела свои.

И это была Венеция! После унылых дождей и туманного плена в город пришла acqua alta. Залившая площадь Сан Марко вода отразила собор. По золотому сиянию древних мозаик в воде скользила гондола. Но казалось, что это собор уплывает, а все остальное — недвижно. Для Венеции прилив acqua alta, словно высокая мода, вносит в привычное толику необычайного. Колыхались сотни колонн, привезенных из разных концов света и украсивших атриум, чтобы упрочить в глазах иностранцев мощь и славу Венеции.

Вздувшиеся купола, казалось, наполнились воздухом, чтобы взлететь и повиснуть над городом, словно аэростаты. Четыре рожденных в Греции античных коня искали свое отражение в воде, чтобы шагнуть невзначай на арку Нерона и через константинопольский ипподром взмыть над Триумфальной аркой в Париже, над площадью Карусель, после того как по крупу пробежит рука императора Наполеона. По деревянному мостику, перечеркнувшему площадь на время прилива, шел венецианец, чей взгляд я не в силах была удержать.

На нем был светлый, совершенного кроя костюм, галстук туго обтягивал шею, а осанка была благородна и являла величие духа. Его непокорные кудри взлетали, следуя прихоти ветра, чувственный рот был сомкнут, а в глазах жили рядом воля и солнце. Мой взгляд вспархивал на него, на собор, на гондолу, пытался забраться наверх кампаниле. И вслед — сердце скакало, словно солнечный луч, готовый сбежать. Я внезапно подумала о Франце Грилльпарцере, который мог видеть игру отражений собора в воде на два столетия раньше меня: У меня оно было.

Оно колотилось, словно было безумным. Ему было мало мерцания древних мозаик, отраженных в воде. Ему было мало вздымавшейся вверх колокольни. Я хотела догнать итальянца, не дожидаясь иных устремлений. Я помахала рукой гондольеру из-под арок дворца и попыталась крикнуть. Во мне был только забытый голос, подобный молчанью. Мой голос, от которого трепет когда-то охватывал целый зал и мурашки бежали по спинам, сейчас оказался неслышным.

Едва ли мой крик достиг ушей гондольера, но по отчаянию поднятых рук, словно по трепету струн моего существа, по зыби души, по бегущей волне, — лодочник понял. Меня скроет маска Пьеро, и мой итальянец никогда не узнает, что таится под ней. Моя беспросветная явь будет явной лишь для меня. Он никогда не узнает. Я скользнула в широкий костюм из белого полотна, скрывший до пят мое тело. Даже кончики пальцев пропали в просторе штанин и рубахи, а под шапочкой не было видно волос.

И даже цвет глаз оказался невнятным из-за тонкого флера. Гондольер был уже передо мной. Я объяснила ему, как могла: И он горделиво привстал в своей лодке, словно всадник на стременах, испепелив меня взглядом, потом почтительно наклонился и помог мне расположиться на шелковых алых подушках в гондоле. Солнце горело на крестах куполов собора Сан Марко, когда мы оставили позади здания Старых и Новых Прокураций и, обогнув колокольню с примостившейся прямо под ней миниатюрной Лоджеттой, повернули направо, к Пьяцетте.

Между двух массивных колонн, поставленных возле кромки набережной, там, где обячно выгибают носы гондолы у причальных шестов, плыл островок с силуэтом церкви Сан Джорждо Маджоре, точно цеплявшейся за небеса вертикалью своей колокольни. Когда-то гранитных колонн было три, их привезли из Сирии, и одна из них утонула при выгрузке, а между оставшимися двумя в Средневековье устроили место казни, и до сих пор венецианцы не рискуют ходить между ними.

Моего итальянца здесь не было — я это знала. Я кивнула крылатому льву на левой колонне и скользнула взглядом по мраморному святому Феодору на крокодиле. Как ловко его римскому торсу подошла голова Митридата! Я могла бы побыть на Пьяцетте подольше, я даже могла бы остаться здесь навсегда. Но я появилась здесь не для того, чтобы поцеловать холодный гранит и умереть. Слева, вслед за Сан Марко, почти неправдоподобный воздушным ажуром своих галерей Дворец дожей поманил парадным готическим входом во внутренний двор.

Там, в крепостном дворе, на средней площадке торжественной scala покатилась однажды прочь от бренного тела голова Марино Фальера, непокорного дожа, и нобили мрачно смотрели сверху, а внизу ликовал народ. Врата Бумаги — забавно звучит для дворца, от которого пахнет тюрьмой. На светлом фасаде, смутно рождая тревогу, выделялись две красноватых колонны — между ними когда-то объявляли несчастным смертные приговоры.

В Венеции все должно быть роскошным — даже тюрьма. И мост Вздохов, изящно изогнутый, словно парил между дворцом и тюрьмой — уже не дворец и еще не тюрьма, когда-то он даровал напоследок прибежище взгляду — свободное небо за частой решеткой окна. А часто ли наше небо бывает для нас утешением или же мы поднимаем глаза только в последнем страхе — лишиться его защиты? Откуда во мне эти странные токи памяти, которых я никогда не смогу объяснить, но которые врываются в суть моей действительной жизни, лишая меня покоя, путая явь и сон, завораживая и уводя прочь от меня самой?

Почему я ищу итальянца среди этой высокой воды и не спешу возвратиться в снегопад Петербурга? Мое сердце несется вскачь за ним, забыв о бездушности выдуманных материй. Серые шершавые влажные камни венецианских дворцов — я дотягиваюсь до них, просто раздвинув руки, словно ощущение их уже ждет в кончиках пальцев. Я знаю этот подернутый маревом полдень, перламутровый воздух, наполненный испарениями, и на губах — привкус марели. Я знаю голос моего гондольера, которым порой вздыхает лагуна. Он сидел на коне, опьяненный триумфом побед, горделивый и полный презрения к побежденным, и мощные контрфорсы Санти Джованни э Паоло — усыпальницы знати, словно замешенные на крови, казались ребрами крепостной стены рядом с ним.

Он бросал вызов судьбе, привставая на стременах, вечный противник и победитель, и фортуна не смела не покоряться ему: Уже перед взглядом его склонялись народы, а он все стремился куда-то, во властно влекущий просвет неба, поверх крыш, над домами, лежащими ниц у копыт его боевого коня. Его позеленевшую от времени бронзу освещали лучи последнего солнца, а окружающий мир уже поглотила тень.

Быть может, отважный венецианский кондотьер Бартоломео Коллеони презрел и женщин? Говорили, что лукавые деловитые патриции служили отечеству даже женскими прелестями. Похоже, он пронзит меня взглядом, точно стрелой, и никогда не заметит. Его дочь родилась, когда старому Бартоломео было уже шестьдесят. Недолго слышался в стенах палаццо звонкий девичий смех. Бартоломео суждено было ее пережить, и в ломбардской капелле семьи Коллеони появилась девушка, изваянная из камня и беззвучная на века.

Безутешный отец, не имея наследников, завещал все свое состояние Венецианской республике, при условии, что венецианцы воздвигнут славному кондотьеру памятник на Сан Марко. Это витало в воздухе, словно табу, как негласный запрет. Но как отказаться от целого состояния во славу Венеции? И тогда задумали хитрость: Пригласили знаменитого флорентийца Андреа Верроккьо, чтобы тот исполнил конную статую — самую лучшую в мире. Когда скульптор уже приступил к арматуре, изваяв роскошную модель лошади, кто-то из знатных лиц пожелал, чтобы всадника делал не он, но Веллано из Падуи.

Прослышав об этом, Верроккьо отбил у модели ноги и голову, и тотчас же, без единого слова, отбыл домой, во Флоренцию. Когда власти об этом узнали, они сообщили Верроккьо, чтобы он не совал в Венецию носа уже никогда, и что если он вдруг пожелает вернуться, то окажется без головы, которую ему отрубят немедленно по прибытии, на что он ответил, что тогда они головы уже никогда не сумеют приставить — ни ему, ни тем более лошади.

Венецианцы под впечатлением дерзких слов флорентийца повысили ставки и убедили его вернуться, обещав двойную награду. Верроккьо восстановил модель, но простудился во время литья и умер. Самого неистового и прекрасного в мире Cavallo завершил Леопарди, поднял его на пьедестал и высек на монументе свое имя, чтобы остаться с Cavallo в веках. Бартоломео смотрел на меня, замахнувшись на время. Я знала, кого мне искать, — итальянца по имени Бартоло. Сомнений быть не могло.

До конца дня я занималась знаками в тексте. Чужие слова привычно скользили вверх по экрану и пропадали, словно высотки в петербургских туманах. Перед тем как идти домой, я снова нашла фотографию венецианца и посмотрела в его глаза — в них отражалось только солнце. Он не был в Сети, и его звали Бартоло. Я решила, что дождусь его завтра. Герман повесил картину с сумрачным замком у моего изголовья, рядом с иконой. Утром на кухню первой пришла Хиросима. Она увидела на столе банку варенья, которую накануне отдала Серафима: Она покрывала вареньем ломтики и улыбалась от нежданного счастья.

Я раскладывала овсянку в тарелки. Вошла Цусима, заспанная и нежная. Хиросима внимательно на нее посмотрела, словно решая, сколько варенья может еще в нее вместиться, и быстро спросила: Я подумала вдруг, что сегодня опять всякую воду отключат на целый день. Всей водой в действительном мире управляют стихии. Пока она смывает Европу, у нас не будут работать школы, поликлиники с чистой душой забудут о пациентах.

Кто сумеет, покинет город, чтобы вернуться лишь к ночи. Я вынула все кастрюли и наполнила их до краев, потом принесла с лоджии ведра и выстроила их в ряд. В соседних квартирах вода наливалась в ванны. Я слышала ее шум и думала о том, что мне не бывает совсем одиноко в дни всеобщих напастей. Надо было успеть уйти до восьми. И тут с часами будто что-то произошло. Пока я металась по квартире, как пальцы пианиста порой летают по клавиатуре, все часы в моем доме, словно сговорившись, замерли.

Они качались во времени, как на волнах, не удаляясь от цели и к ней не приближаясь. И только когда я бодро, подхватив сумки, выскочила из дома, все часы в нем вышли из оцепенения. Цыганка подняла на меня глаза мадонны из своего сугроба. В них было столько неба, что я засмеялась невольно. В электричке спала та же бледная девушка, и те же цыганские дети просили милостыню: Там кукушка кукует, мое сердце волнует, Ты скажи-ка мне, расскажи-ка мне, Где мой милый ночует.

Если он при дороге, помоги ему, Боже, Если с любушкой на постелюшке, Накажи его, Боже. Мне привиделась пышущая жаром изразцовая печь и роскошная металлическая кровать с кокетливыми шариками на спинках. На пышно взбитых перинах, на вышитых розами простынях и алых подушках лежала и плакала румяная девица. Милого не было видно, как если бы его и не существовало вовсе. За кроватью вдоль стен стояли ведра. Вода в них блестела, покачивалась и была прозрачной, как слезы.

Я услышала звон монет. По вагону шли контролеры. Бледная девушка проснулась и радовалась анекдотам. За поездом, словно по рельсам, катилось солнце. В издательстве с утра все, как обычно, пили чай. Я приносила с собой к чаю несколько ломтиков ржаного хлеба. Сначала я не могла позволить себе ничего другого, но хлеб был таким вкусным, что иного как будто и не хотелось.

К обеду суета в зале переворачивала все с ног на голову. Солнце показывалось на небе, чтобы укрыться за облаками, но скоро уже облака сами исчезали за ним. Я снова шла по Венеции. Я провожала глазами изысканные гондолы и птицей скользила над Канальгранде, я ждала Казанову на мосту Риальто, и с отражениями старинных палаццо в воде покачивалась моя мечта: Я взглянула на бронзового кондотьера Коллеони, окидывающего нетерпеливым взором поля сражений, улыбнулась пламенной его силе и решила проверить, не появился ли в Сети Бартоло.

Солнце упало на монитор, и вся Венеция ослепла. Аукцион — открытый по составу участников и по форме подачи предложений о цене. Начальная цена акций — 37 руб. Шаг аукциона — 1 руб. Сумма задатка — 7 руб. Акции в количестве 50 штук обыкновенных именных акций Дата проведения торгов: Не восторг-восторг, конечно, но тема с изменением счёта весь матч захватывает. Но Гамма все уже написал. Скрепы из такой победы не натянешь. Роста там тоже демонстрируются.

В общем, кому интересно ТВН. Москва, Россия - Среда,Январь 10, , Сразу оговорюсь - короткий! Встретились двое знакомых, давно не видевшихся, немолодых людей. Я к тому, что тяжело второй день после каникул. Он выглядит как после маленькой победоносной войны. А про это в телевизоре не говорили. Но в памяти он у меня остался на всю жизнь. И не совсем так, как у вас. Дело в том, что во время этого финала, то ли до "трех секунд", то ли после отец так шандарахнул по дивану, что из него выскочила пружина.

В общем, я уже родился, а диван оставался прежний. Жили мы небогато, как все. Время от времени эта злосчастная пружина выскакивала, и было довольно больно. Так продолжалось долго, аж до славного го, когда не только Зенит стал чемпионом, но и мы переехали в новую квартиру. В общем, у меня смешанные чувства от той славной победы. А Борзов, это да. Боброве, рассказ о фантастическом прыжке Р. Бимона на 8,90 и очерк о том самом баскетбольном матче в Мюнхене.

Он был очень занятно построен - от нескольких рассказчиков сразу, как фильм "Расемон" привет Khishtaki. Среди них и баскетболисты, и тренеры, и зрители, и комментатор. Помню, что Блаттера там звали Зепп. Очерк был очень захватывающий, как сейчас бы сказали, триллер. Если доберусь до пати, привезу альманах в сети не нашла.

Землячка Санкт-Петербург, - Среда,Январь 10, , Не помню точно, но вроде бы до Борзова у американцев в спринте тоже никто не выигрывал, а теперь это как-то в тени 3 секунд осталось. А так-то и про это фильм сегодня снять можно, про победно вскинутые вверх руки. Пусть в памяти останется та трансляция, в черно-белом телевизоре. Тем более меня вчера уже наебали с Холмсом и Всеволожском. Два удара судьбы я не перенесу: Я вообще не думаю, что после "Спорт, спорт, спорт" можно снять что-нибудь вменяемое на эту тему.

Но это личное мнение. С этим вроде никто не спорит. Кто там играл студенты против профи или наоборот или кнопку таймера нажимал, через еще одно поколение уже точно никому будет неинтересно. Остается только счет на табло и эти 3 секунды. Еще удивляюсь силе воле, тех кто активно критикует, но не идёт в кинотеатр. На всякий случай не спорю и это факт. Фильм переврал факты и ускорил развитие баскетбола, некорректно не сумел договорился со всеми живыми родственниками.

Ну, а госбабло, на этот раз Михалков и К вроде государству отбил, не наебали. Это несколько отличается от нынешних "раздевалок". Наверно Петергофский часовой завод тогда облегченно подумал, "да пошло оно все нах". Я действительно работал на том матче в качестве судьи-хронометриста. После финальной сирены поднялась дискуссия, а правильно ли был рассчитан хронометраж. В итоге президент федерации баскетбола, а им был британец, принял решении о прибавлении 3 секунд.

Так что решение принял не я! Тогда техника была не так развита, и нам пришлось потрудиться, чтобы перезапустить часы. Кто же мог тогда подумать, что эти три секунды все перевернут и СССР вырвет победу! Сразу после матча у меня возникло много трудностей. Все начали обвинять компанию Longines, и я оказался ответственным за весь переполох. Тогда я впервые ощутил на себе, какой серьезной критики можно подвергаться в мире спорта! Но не переживай, просто теперь я знаю, что ты и как все на баяне умеешь, а не только на скрипке Sprut , Россия - Среда,Январь 10, , А может "их нравы", "они позорят нашу школу" Знаете ли вы фамилию того нервного м-м-м Американцы ведь до сих пор не забрали свои серебряные медали и не признают поражения.

Он работал тогда на Лонжин и был судьей-хронометристом на финале Моряк , - Среда,Январь 10, , Баскетбол воспринял как настоящее чудо. И тому много причин. Потом какой-то легкий шухер у судейского столика, одна секунда не доиграна, нет, три.. Дальше описывать нет смысла! С хоккеем совершенно другие эмоции. Первый матч - чудо! Но остальные три там почти всё поставили на свои места. Еще победа, ничья, поражение. С профессионалами играть можно, и даже выигрывать.

То, что проиграли серию, воспринялось с большой досадой, но не более. Хендерсона хотелось повесить и закопать одновременно. А вот попробовать - это удел этих Моск, Россия - Среда,Январь 10, , Хотелось бы коротко и конкретно, с научной точки зрения. Их показали циничными негодяями? Мне кажется Кондрашин и Белов не обиделись бы, видя как после этих перевираний прослезившийся зал аплодирует после просмотра. Быть причастным к такому всплеску патриотических эмоций у миллионов людей, по-моему, это очень круто.

Пальцем нельзя смотреть футбол! ФПого Петербург , - Среда,Январь 10, , Претензия, в общем-то, единственная: А может и верует Могу сказать, что до Дрим Тим спокойно существовал в плену иллюзий. И виновниками этих иллюзий были хоккеисты. Ну а когда брильянтовый дым рассеялся, Величие той победы навсегда сплавлено Именами белова и Кондрашина и моей восторженной юностью.

Это не передаваемо и не предаваемо. Фильм смотреть не пойду, сами придут и все дадут. Отношение бизнес-киношников к вдове Кондрашина и Саше Овчинниковой для меня определяющее. С перевранными фактами можно было бы смириться , если бы не исторические лица. Еще удар" про Таманцева и Толю Стародуба. А так - нахуй. Критическая заметка в Фейсбуке, помещенная на Эхе, имеет конкретную цель и мишень.

Не имеющую отношения к спорту или конкретно баскету Весь набор ляпов, упомянутый в заметке, я видел практически на второй день, в другом месте, просто как констатацию киноляпов. И в том же порядке слово в слово увидел в вышеупомянутой заметке. Без ссылок на авторов. Олимпийский чемпион и Чемпион России - это как жопу с пальцем сравнивать Ниже очень подробные разъяснения 1.

Определение терминов Установим соответствие терминов и понятий, им соответствующих. Для определённости возьмём второе значение термина как включающее в себя первое. Палец - "конечный член руки и ноги человека и пальчатых животных" словарь В. Также любая продолговатая часть механизма, крепящаяся у основания, например "шаровый палец" в рулевом механизме, "поршневые пальцы" в бензиновом двигателе и т. Поскольку слово "палец" может обозначать различные понятия, для определённости возьмём первое как более подходящее контексту.

Физические различия Поскольку оба объекта являются частями человеческого тела, их физические показатели близки, однако определённые различия всё же наблюдаются. Размеры - человечеству неизвестны мутации, при которых пальцы даже по суммарной своей массе приближались бы к массе жопы; то же можно сказать и относительно суммы измерений объектов - жопа всегда шире и длиннее пальца корректней сравнивать длину и глубину.

Таким образом, можно определённо сказать, что жопа больше пальца, независимо от персональных особенностей организма. Прочность - жопа, как часть тела, лишённая костей не считая подвздошной кости, скрытой глубоко под мышечной тканью , всегда будет мягче пальца; с другой стороны, палец более уязвим для физических воздействий, выводящих суставы в предельные позиции.

Такие воздействия могут привести к перелому пальца, в то время как "перелом жопы" медицине неизвестен. Температура - пальцы могут охлаждаться до температуры, близкой к температуре окружающей среды; жопа же, как правило, менее адаптивна и имеет естественную температуру тела, что также используется в медицине ректальный термометр.

Семиологические и психологические различия Жопа и палец имеют совершенно разное значение в восприятии каждого психически нормального человека. Пальцы, кроме характерной функциональной нагрузки которая подробнее раскрывается в параграфе 4 , имеют определённый смысл как средство формирования сигналов второй сигнальной системы см. Во-первых, в целях акцентирования внимания пальцем можно указывать на некий объект в т. Во-вторых, пальцами могут быть реализованы осмысленные жесты, такие как, например, "ножницы" сведённые указательный и средний палец , "внимание" указательный палец вверх , "телефон" большой и мизинец у рта и уха и т.

Почему так случилось?

Как можно чаще. Веселый клуб. Оказалось, 2ая серия 8212; это куклы подростки. теперь еще интереснее.

Обсуждаем челлендж - 2

Выиграть куклу L. Подобно многим мамам, эффект неожиданности. Из бутылочки или искупайте. Подделки продают в картонных коробках, хотя эффект "магии" длится всего .

Похожие темы :

Случайные запросы